Глава 24. Поворот, возвращение
Я пью за разорённый дом,
За злую жизнь мою,
За одиночество вдвоём,
И за тебя я пью…
"Последний тост",
Анна Ахматова
— Илзе, взгляни на небо.
Мы намного моложе, и на улыбчивом лице Илзе отсутствуют те глубокие морщинки. Она смешит меня, подняв глаза к небу.
— Что я ищу, Liebchen?
— Это Овен, видишь? — показываю я.
— Ах да, — рассеяно говорит она. — Очень хорошо.
— Что еще ты видишь?
— Ничего, — вздыхает она, отводя взгляд от облаков и нежно поглаживая меня по голове. — Зачем мне искать ягнят на небесах, когда один из них сидит на земле рядом со мной.
— Я не ягненок, — хмурюсь я.
— Правда?
— Нет. Ягнята глупые. Как те, что мы видели на днях. Стоят, пока собаки бегают вокруг них и гавкают.
— Они ничего не могут с этим поделать, дитя. Собаки быстрее, и зубы у них острее.
— Собаки умнее. Лучше я буду собакой, чем ягненком.
— Маленькие девочки не стремятся быть собаками, — предупреждает она. — Собаки грязные и вонючие существа.
— Я хочу быть сильной. Как медведь. Или тигр.
Она глубокомысленно напевает.
— Львом, думаю, — со вздохом говорит она. — Если и хочешь быть сильной, будь львом. Лев – король животных.
— Не хочу быть львом. Я буду львицей, — поправляю я. — Королевой животных.
— Любой королеве нужен король, Изабелла.
— А мне – нет. Я буду одинокой королевой и каждый вечер на ужин буду съедать ягненка.
Илзе снисходительно смеется, ее лицо обращено к небу, и в лучах солнечного света она прекрасна.
+.+.+.+
Последний вечер в Сент-Мер-Эглис я провожу в тесном кабинете “Au Chien Pèlerin” в сиянии нескольких ламп и в компании тихо работающего телевизора. Каролин и Лоран пошли в стойло присмотреть за отелившейся коровой, а я сижу с Илзе, видя, как на экране мелькают вечерние новости, тихо рисуя совершенно незнакомых мне людей и неинтересные события. Илзе, наклонившись, тихонько корпит над вышивкой, и от выражения крайнего сосредоточения на ее лице появляются нежные морщинки.
— Это носовой платок, — сообщила вчера она. — Видишь, сейчас я вышиваю лилию, взгляни на лепестки. — Довольная моим послушным кивком, она улыбнулась. — У каждой леди должен быть носовой платок.
Тогда я едва обратила внимание на ее слова, сбитая с толку печалью, с которой она так прилежно трудилась над тем, чему предстояло стать обычным лоскутом льна.
И вот теперь она вышивает, а я отвожу взгляд, замерев как выжидающий паук. Труд все равно не изменит сущность принадлежности вещей. У монстра не вырастет ореол, а льну не суждено стать шелком.
Но, несмотря на подобные мысли, нечто знакомое начинает разжигать искру пламени, запертого в хрупких косточках. Пальцы выбивают на бедре ритм, желая написать, связать чем угодно это чувство или разорвать на кусочки, пока от костей не останется жалкая горстка.
— Изабелла.
Пальцы замирают на голос Илзе, и я отвожу взгляд от экрана, встретив ее осторожный взор.
— Я вынуждена кое-что спросить у тебя, — начинает она, ее умелые пальцы бездвижно замирают на узловатых маргаритках ее вышивки. — Или отвечай честно или не отвечай вовсе.
Я киваю.
— Была ли ты счастлива здесь?
Вопрос задан добрым голосом, нежным как лепесток на краю бритвы. Я открываю было рот, чтобы ответить, но не могу произнести слова, которые она жаждет от меня услышать.
«Не знаю», — хочу я ответить. Откуда мне знать?
— Я понимаю, что ты та еще непоседа, — продолжает она, словно получила ответ. — Трудиться в саду всю оставшуюся жизнь не для тебя. — Она с ласковым выражением на лице глядит на вышивку, лежащую у нее на коленях. — Интересно, ты помнишь лебедей своей матери? Мы наблюдали за ними на наших пикниках.
— Помню.
— Я так любила эти пикники. Ты была робким ребенком, но иногда забывалась, очарованная всем вокруг себя. Наивно наблюдала за миром. Я и сейчас пор замечаю это в тебе.
Я хмурюсь, она не закончила.
— Знаешь, о чем я думаю? — через мгновение спрашивает она. — Я думаю, что твои глаза по-прежнему слишком большие, Liebchen. Ты много чего повидала в юном возрасте. Ты слишком рано испытала на себе давление этого мира и стала относиться к жизни как к кровавому спорту, а к людям – как к угрозам. Или как к игрушкам.
— Ты говоришь так, будто я сама избрала себе такой путь, — с горечью провозглашаю я, мой голос разносится по слогам.
— А разве не так?
«Я выбрала его», — хочу я сказать, но слова желчью поднимаются по горлу.
— Кого? — тихо спрашивает Илзе, как всегда проницательно смотря на меня. Слишком поздно я понимаю, что произнесла это вслух.
Я молчу, не дав ей ответа.
— Дочь своего отца, — шепчет моя мать. Ее лицо передо мной, и я вижу свое будущее в пустынных фантомах ее глаз. Холодной назвала меня она, и я не чувствовала этого.
А теперь чувствую. Изящный призрак ее руки лежит на моей спине. Мертвая, — молча говорю ей я. Ты мертвая, а я до сих пор холодна.
— Изабелла.
Голос Илзе в одночасье прогоняет тень матери.
— Сколько же тайн хранится за этими красивыми глазками, — с какой-то грустью задумчиво произносит Илзе. — Настанет день, и ты поведаешь мне эти тайны. А пока пообещай кое-что.
Я опасливо киваю.
— Обещай помнить, что ты здесь любима, что ты все переживешь. — Она улыбается, видя мое смущение. — Как же просто и трудно просить тебя об этом.
Она возвращается к вышивке и вплетает нити, не дожидаясь ответа.
А обещание, которое я молча дала ей, всего лишь очередная нить, натянутая за моими ребрами под присмотром иглы в ее морщинистой неспокойной руке.
+.+.+.+
— Любви недостаточно, — говорит мне отец, чей одинокий скелет ограничен амбициями и выхолощенным красноречием на недостатках плоти и крови. Его слова эхом проносятся у меня в голове.
«Любовь деятельная есть дело жестокое и устрашающее», — писал Достоевский.
— Что ты знаешь о любви? — однажды спросил Эдвард, но я лишь рассмеялась как сумасшедшая, притянула его к себе, чтобы ощутить, как мой пульс учащается от вспышки языческого пламени, когда он брал, брал и брал то, что было зажато между пальцами обнаженной кости.
+.+.+.+
Светлая душой Илзе платит мне зарплату, как она ее называет, которой с лихвой хватит, чтобы продержаться на плаву после покупки авиабилета.
— С Лораном работать нелегко, — с улыбкой разъясняет она, целуя меня на прощание. Я чувствую, как ее рука что-то просовывает мне в карман пальто. Я тянусь следом, но она останавливает меня. — После отъезда, — тихо молвит она.
Когда мы трогаемся с покрытой гравием дороги, за нами поднимается облако пыли, но вскоре дорога становится такой же гладкой, как мокрые следы, которые оставляют на моем лице соленые дорожки.
Кабину грузовика заполняет тишина неразговорчивого Лорана, мы едем в аэропорт Кан; похоже, прощания тоже не слишком его тяготят.
Поэтому мы молчим.
— Прощай, блудная кошечка, — говорит он, протягивая мне сумку. Я оставляю его с ветхим старым грузовиком, покрытым грязью Нормандии и ошметками компоста, которые до сих пор чувствую под своими ногтями.
По пути через терминал я запускаю руку в карман и нахожу лишь рукоделие Илзе — новенький льняной носовой платок, украшенный одинокой лилией. Провожу пальцем по ровным стежкам, и ее слова, сказанные в тот вечер, эхом разносятся по терминалу, громким шепотом заглушая будущий рокот самолета.
«Ты все переживешь», — сказала она.
А потом гул самолета меня убаюкивает, и я проваливаюсь в сон, наполненный буйством ярких красок. Когда я взлетаю над утесами Нормандии, над океаном, кожи на моем теле не хватает. Скалы, выступающие из прибоя, манят меня, холодные острые руки стремятся меня захватить, и я слышу голос Эдварда. Ветер разносит шепотом воспоминания о тех словах, что он произносил, и тех, что даже не осмеливался высказать.
«Сирена, — шепчет он. — Ты привела меня к гибели, скинула в зияющую морскую пасть, куда я упал, размахивая руками».
Я резко просыпаюсь, моргая, пока его лицо не исчезает. Прихожу в себя и открываю свой запущенный дневник из коричневой кожи. Я описываю себя до бесчувствия, изливая на страницах переживания и усталость, и тоску в груди; яблоневый сад, как я чахла, смотря на труп глухомани впалыми воспаленными глазами и с сухой кожей, тошнотворно натянутой на слишком острые кости. Я пишу обо всем пережитом, о каждом рокоте, что звучал, рычал громче с каждой пройденной милей. Я пишу о том, как ноги привели меня обратно к саморазрушению.
Ручка порхает, кровью выводя слова из кровоточащего наконечника, а я втягиваю в легкие мятежные ветра — эти паруса несут меня быстрее к краю и концу света.
+.+.+.+
Когда отец находит меня, я с вытаращенными глазами, уставшая, заляпанная грязью, выбегаю из садового лабиринта.
— Вот ты где! — восклицает он, подхватив мое врезавшееся в него десятилетнее тело. — Белла, куда ты запропастилась?
Но лишь качаю головой, уткнувшись лицом в его плечо, облаченное в смокинг.
— Нашли ее? — кто-то спрашивает его.
— Да, — отвечает он, направляясь к дому. — Думаю, она заплутала в лабиринте.
Я до сих пор там, — шепчу я теперь, и кожа моя до сих пор чувствует шипы живой изгороди.
+.+.+.+
Мы приземляемся в Хитроу, и кончики моих пальцев мерзнут, прижавшись к прохладному стеклу. Внутри неприятное чувство, когда бортпроводник приветствует нас в Лондоне, и я тянусь к карману пальто, где прячется свернутый путевой лист. Нет необходимости опять доставать его, чтобы понять: отец сейчас произносит речь в Лондонской школе Экономии и политических наук о Политике, Идеологии и Средствах массовой информации в зале, полной наивных политических прислужников.
Он, как и было намечено, покидает это действо аккурат в четыре часа после трехчасовых бурных аплодисментов, позирования фотографам, и возвращается в свой номер, чтобы переодеться для вечернего приема — торжественной годовщины в личном поместье за Лондоном.
— Парк-Лейн, "The Four Seasons", — несколько долгих минут спустя говорю я водителю такси, сделав глубокий вдох, как только мы теряемся в потоке транспорта.
В половине четвертого я захожу в вычурный холл отеля, уверенным шагом приближаясь к лифтам. Мои туфли цокают, цокают, цокают по мраморному полу. После двух месяцев ношения сапог, испачканных навозом, шпильки до боли жмут ноги.
— Чем могу вам помочь? — спрашивает мужчина за стойкой регистрации, сделав вид, что не замечает мятого серого шелка моего платья под распахнутым пальто.
Несколько слов, улыбка, демонстрация паспорта — и мне выдают ключи от отцовского люкса.
+.+.+.+
Мне семнадцать лет, и в галерее Тэйт Британия эхом разносится шепот моих однокашников.
Передо мной — скульптура, изображающая любовников, цепляющихся друг за друга в эротическом танце. Их фигуры прижаты воедино, ведомые не столько страстью, сколько веревкой, крепко обвивающей их застывшие формы. Плененные и пленяющие.
— «Поцелуй» Родена, дополненный, — объясняет хранитель музея. — В Тэйт Британия выставлен как доработка Корнелии Паркер. Художница обернула скульптуру Родена веревкой длиной с милю, дабы показать «клаустрофобию отношений». Посмотрите на контраст этих двух материалов: высокой мраморной скульптуры и низкого качества веревки.
Ну а теперь память выкручивает черты лица и линии так, что из-под камня на меня смотрит мое собственное лицо.
+.+.+.+
Передо мной раскидывается холл седьмого этажа “Four Seasons”, темное отполированное дерево блестит под нежным светом и единичной цветочной отделкой.
Я стою возле президентского люкса, зажав в ладошке ключ, и дышу, собирая обломки льда, чтобы провести картой.
Дверь распахивает в небольшое фойе. Справа двойные двери, а слева…
— Как, черт возьми, вы тут оказались? — раздается за спиной мужской голос.
Но я лишь улыбаюсь, повернувшись к нему.
— Привет, Пол.
+.+.+.+
Моя пьяная и сердитая мать в своем любимом платье:
— Знаешь, он не вернется.
— Отец? — уточняю взволнованная, юная и онемевшая от страха я. Воспоминание о фарах удаляющегося отцовского автомобиля не переставая крутится у меня в голове.
— Да, — с раздражением выпаливает она. — Да и зачем ему возвращаться? Изабелла, мужчинам нужно только одно, а он мужчина. Он может делать все, что ему заблагорассудится, с теми, кого не нужно будет убеждать оставаться в тени, пока он не покончит со всем. Посмотри на себя, — выплевывает она, наклонившись ближе, ее рука тянется к моим волосам. Она зачарованно смотрит, как ее пальцы заполняют каштановые локоны. — Ты точная его копия. Небольшой мой подарочек от брака с Чарльзом Своном. Мой маленький… — она фыркает, — символ любви.
— Мама…
Но она меня не слышит, пропадая в панихиде по своей утраченной молодости, по ушедшему от нее мужу.
— Разрушена, — бормочет она, закрывая глаза.
+.+.+.+
И находясь в полном изумлении, Пол Стриклэнд выглядит как всегда статно. Каждая его решительная плавная черта кричит о покровительстве моего отца.
— Не удивляйся, — говорю я, думая о листе бумаги в кармане пальто, датах, числах и местах.
Он быстро приходит в себя, набросив на лицо маску безразличия.
— Я отправил вам маршрут не в качестве приглашения, а в знак любезности.
— Что?
— Я посчитал единственно верным способом предупредить вас о его приезде. Ваш отец знал, где вы находитесь.
— Он не знает, где я нахожусь в эту минуту.
— Узнает. Он вернется до шести вечера.
— Благодарю, но я пришла не для встречи с ним. Я пришла к тебе.
Он осторожно глядит на меня.
— Зачем?
— Потому что мне нужна помощь, а ты очень услужливый.
— Услужливый для вашего отца.
Я улыбаюсь.
— Несомненно. Однако я собираюсь на сегодняшний вечер, и мне от тебя кое-что нужно.
— Например?
— Машина. А в придачу красивое платье.
— Это все?
— Да. Но они нужны мне через несколько часов и важно, чтобы оплатил их мой отец.
Пол недоверчиво фыркает.
— Абсолютно исключено.
— Отчего же?
— Я не могу дать вам его деньги – ваш отец ограничил доступ сразу же, как узнал о вашем отъезде.
— Да, он приостановил действие моих карт. Но твои, я уверена, в ходу.
— Вам лучше уйти.
— Уйду, как только получу то, за чем пришла. Но без твоей помощи у меня не получится.
— Я совершил ошибку, когда стал вам помогать, — вздыхает он.
Я улыбаюсь.
— Тогда соверши ее дважды.
+.+.+.+
Менеджер «Сэлфриджеса» рассыпается в комплиментах, уверяя, что безумно рад видеть дочь Чарльза Свона, приносит соболезнования по поводу кончины моей матери, а потом предоставляет в мое распоряжение Пейдж, личного консультанта с волосами кукурузного цвета и вечно восторженным выражением на лице.
Водитель, которого мне подыскал Пол, встречает у выхода, и я устраиваюсь в изящном авто, и лента дорожных развилок остается позади, когда мы выезжаем за пределы города.
Вскоре я вижу знакомую каменную стену вдоль дороги, ее длина ведет нас к кованным железным воротам поместья Мэйсенов. Сегодня вечером они распахнуты настежь — эта брешь в денежных преградах создана для того, чтобы приветствовать прибывающих гостей и счастливо возвещать о двадцатипятилетнем безмятежном счастье в браке.
Машина элегантно ползет по извилистой дороге, мерцая под сиянием ярких фонарных столбов, которые ведут к главному дому, а я заставляю себя делать медленные вдохи, теребя в руках черный шелк своей юбки, когда вижу их дом. Всегда по-королевски роскошный, из его окон на прохладный вечерний воздух разливается свет, комнаты ярко освещены, а расхаживают по ним блистательные друзья счастливой пары.
Я ближе и ближе, но не успеваю собраться с духом, как машина замирает. Парковщик открывает дверь, и я устремляю взгляд вперед, глубоко и уверенно дыша.
— Мэм? — подгоняет он в ожидании.
Наконец я выхожу из машины и смотрю на внушительный каменный фасад дома, опаляющий мои воспоминания. Четыре стены этого здания до сих пор держат меня в своем плену.
Яблоко плоти, — писал Неруда. Спелая женщина, луна раскаленная…
Шаг за шагом, и я схожу с песка и гравия, каблуки застревают в подстриженной лужайке. По ту сторону высоких окон раздается еле слышная музыка, а я иду, с каждым шагом удаляясь от главного входа, где так доброжелательно приветствуют каждого нового гостя.
Перед глазами проносятся лета, которые я проводила здесь с Илзе, блуждая по их владениям. Я иду, и тлеющие угольки в моих костях становятся полноценным пламенем. По пути я размышляю о Неруде, о том, как он мог улыбнуться и сказать, что луна живет в пределах моей кожи.
+.+.+.+
— Каково это, потерять рассудок? — однажды в колледже спросил меня друг, а он шутил.
— По крайней мере, это так же легко, как и удерживать его, — ответила я, подразумевая каждое слово.
+.+.+.+
Я была утенком.
Я была угловатой девочкой - той, которая смотрит и ждет исполнения своего желания.
Я была непленительной пленницей, скованной и убитой тем хроническим принуждением, мелкой потребностью принадлежать, принадлежать, принадлежать.
Я была добычей, умоляющей о выходе из лабиринтов своего собственного сознания.
Слабая, странная.
Беспомощная, безнадежно порабощенная охотником.
Но я охотилась, взмывала в небо как Афина вспышкой из звезд и стрел, прикладывая все усилия в игре забавы ради. Я была хищницей, беспощадной и быстрой, отбирая умы и кости тех, кто считал себя выше меня.
Завлекая мужчин холодной улыбкой и влажным поцелуем, теплом рук и дыханием, я пожирала их, пока они не начинали стонать, кричать и проклинать меня.
Я обхожу дом, обнаружив перед собой террасу из бледного камня, а за ней и плавные линии садового лабиринта. Странно, но они кажутся меньше.
Пульс гудит, я нахожу знакомую мне дорогу — кухонная дверь оставлена приоткрытой, чтобы в комнате стало прохладнее. Когда я направляюсь к черной лестнице, только некоторые члены из обслуживающего персонала отрываются от своей работы, чтобы окинуть меня взглядом.
Третий этаж отремонтировали, панели из серого ореха и темные ковры изменили общий тон, приблизив его к нейтральному, как будто в мое отсутствие время осветило этот дом. Новый пол не скрипит, когда я бреду туда, где имела обыкновение прятаться, юными пальцами сжимая перила и смотря, как взрослые пируют в обществе друг друга.
Я держусь подальше: любой, кто заметит меня, решит, что я всего лишь очередная гостья, решившая сделать перерыв и побродить по дому, чтобы изучить окружающую меня среду. В комнате внизу люди беседуют, беспорядочно кружа и передвигаясь по залу, целуют друг друга в знак приветствия и вежливо смеются над банальными шутками, попивая шампанское.
Вот Карлайл, такой же холеный. Его ранее золотистые волосы теперь кажутся седыми на фоне черного смокинга.
И Эсме рядом с ним, со вкусом завернутая в струящееся серое платье и попивающая из бокала маленькими глотками.
Я даже замечаю отца, стоящего на другом конце — он бледный, исхудавший, постаревший и увядший, ведет с виду смертельно серьезную беседу с незнакомым мне мужчиной.
Дом полнится музыкой, звоном серебра и стекла и отсутствием одного конкретного мужчины. Еще раз я пробегаю взглядом по залу, но не вижу ни ажиотажа юных женщин, ни зарева волос цвета меди.
Пальцы опять обхватывают перила, я жду.
+.+.+.+
— Почему такая красивая девочка сидит здесь совсем одна? — однажды спросил Эдвард, вынырнув из-за моей спины, пока я наблюдала за взрослыми со своего насеста.
— Хочу посмотреть на вечеринку, — тихо отвечаю я, струсив от внезапного появления этого юноши в наглаженном смокинге, всем своим видом демонстрирующего чувство собственного превосходства.
А потом он шутит, говорит мне свою фамилию, а я ему — свою.
— Свон, — сообщаю я.
— Пока нет, — смеется он, снова возобновляя спуск по лестнице. — Возможно, когда-нибудь.
Затем смотрю, как он ведет свою игру, улыбаясь, касаясь, разговаривая, и завлекает свою жертву в садовый лабиринт из зеленых стен.
И как всегда, я следую за ним.
+.+.+.+
Коктейльный перерыв подходит к концу, но нигде не видно Эдварда Каллена.
Я трепещу от нетерпения, побеги которого с каждым моим вздохом оскверняют воздух.
Я гневаюсь, раздумывая, что наверняка всегда ошибалась, когда дело касалось его.
«Где ты?» — хочется вскричать. Я хочу, чтобы каждый перевел пару остекленевших глаз на балкон третьего этажа, хочу потребовать объяснений.
В сухожилиях моих пальцев, обхвативших перила, чувствуется отчаяние. Как низко я пала? Жду подобно не пользующейся успехом даме на балу. Леденящая скрытность и оглушительный пульс ждут всего лишь мимолетное его появление. Я хочу вцепиться в него и терзать когтями, окупить свои расшатанные нервы кровоточащей плотью. Наказать его за то, что принудил явиться сюда, заставил следить…
А после…
В углу напротив входа со своего наблюдательного пункта замечаю компанию из трех молодых женщин. Сегодня вечером они напропалую строят глазки богатым разведенным мужчинам и юным официантам.
В чертах их лиц скрывается скука, изящные плечи гордо расправлены, а наманикюренные руки исподволь поправляют элегантные прически, разглаживают шелк на костлявых бедрах. Они надувают губы, приосаниваются, забыв о своей беседе, и со знакомыми мне улыбками глазеют на дверь. Их безраздельное внимание обращено на то, чем они желают завладеть.
Мне не видны их взгляды — пришлось бы наклониться вперед, но мне и не нужно. Течную сучку я со спины узнаю. Воздух вокруг меня начинает потрескивать от предвкушения, пространство сжимается..
Спину обжигает знакомая лихорадка. Пальцы сгибаются в ожидании.
+.+.+.+
— Я тебя не боюсь, — однажды сказал Эдвард сердитым и тихим тоном.
Подчини или разорви, кричит мой разум в следующие минуты. Нагни эту гордую выдержку частной школы.
+.+.+.+
Внизу не прекращается гул разговоров, мужчины поверхностно оценивают меня и здороваются, а женщины замирают, смотря сквозь склеившиеся ресницы. Я задерживаю дыхание.
Спокойствие, — выдыхаю я.
Спокойствие.
…и снова дышу.
Взгляд ловит темную медь его волос сразу же, как он появляется в поле моего зрения. Его мускулистая прямая спина удаляется к отцу на другой конец зала.
Он совсем не сутулится, и я проглатываю желание ухватиться за него. Острая боль не унимается от воспоминаний и жажды плоти. Желание разливается по и под кожей, накрывая согнувшиеся кости, языки развращённого пламени заполняют камеры моего слабого и жуткого сердца.
Я мечтала о нем, мечтала обладать им, мечтала растянуться туманом по его телу только для того, чтобы ощутить тяжесть и тепло его дыхания на своей шее, в волосах — всюду. Поглотить его, поглотившего меня, поглотить его как древний бог проглатывает солнце.
Карлайл, стоя среди друзей, улыбается подошедшему сыну, но улыбка его всего лишь обнажение сияющих как лезвие зубов. Он пожимает Эдварду руку, наклоняется, чтобы что-то прошептать на ухо, отчего гордая выправка молодого мужчины выпрямляется еще сильнее. Люди вокруг улыбаются, смеются и смотрят.
Карлайл возобновляет беседу с рядом стоящими мужчинами. Эдвард поворачивается, чтобы ответить, и я резко втягиваю в легкие воздух при виде его профиля, любуясь мужественными и резкими чертами лица. Сколько раз в прошлом вот так сверху я наблюдала, как он перемещается сквозь толпу с безразличием заносчивого аристократа? Балованный, хищный.
Еще с детства я следила за ним, зачарованная зверством столь прекрасной охоты, блеском в его глазах, губами, изогнутыми в насмешливой улыбке, превосходной улыбке, не изменяющей своему безжалостному обжигающему холоду.
Теперь он старше, черты его лица хранят невиданную раньше суровость.
Ты создан для меня, — шепотом проносятся в уме слова.
Мой рот беззвучно двигается вокруг одной вибрирующей как основательный бой барабана мысли:
Мой.
Слово почти вырывается наружу, когда он вдруг поворачивается, метнув взгляд в мою сторону, словно я приказала ему. Я застываю.
Карлайл над чем-то смеется, схватив сына за руку. Эдвард не сводит с меня взгляда.
Теперь в любой момент его отец может заинтересоваться, почему сын игнорирует его, смотря на лестничную площадку, и меня заметят. Я отхожу назад, исчезая в тени коридора, стена становится барьером между нашими глазами.
+.+.+.+
Лето я провожу в саду Мэйсенов, в пол-уха слушая рассказы Илзе о людях из далекого прошлого, о том, как Авраам отдал свою жену фараону в обмен на безопасность и богатство и тем самым разгневал Господа.
— Ты понимаешь, насколько это неправильно, верно? — непрестанно вопрошает она. — Что ты – больше, чем козырь для богатых глупых мужчин?
А я говорю ей, что понимаю, а сама нетерпеливо хочу продолжить свои исследования.
— Теперь мне можно бежать в лабиринт? — спрашиваю ее я.
Но она лишь качает головой и с рассеянным взглядом запрещает мне туда заходить.
+.+.+.+
Невесомые мои руки трясутся, когда я поправляю юбку и сбегаю по черной лестнице. Каждый мой дюйм поет от удовольствия и бурной радости.
Он меня заметил, он придет.
Я лечу, лечу, лечу: через кухню, черный выход. Я так взволнована, что не чувствую леденящего холода зимнего воздуха, так бодра, что не могу прервать бег. Мои шаги слишком громко разносятся по террасе, напоминая звуки погребальной песни. А потом виден дерн, и шаги стихают.
Впереди вырисовывается изгородь, где ждут силуэты снов и воспоминаний.
«Заходи», — призывно шепчут они на ветру. Приди и утверди свои права.
Спустя мгновение с террасы громко выкликивают меня по имени в порыве ярости и неверия.
«Поймай меня», — хочу кричать я, но получается только глумливый смех, я продолжаю идти.
Свобода! — напевает ночь,
свобода,
свобода,
свобода,
И когда я проламываю дожидающиеся меня стены садового лабиринта, раздается ликующий вопль.
+.+.+.+
— Кем для тебя является Эдвард Каллен? — однажды спросил отец, но я отказалась дать ответ, хотя знала его.
Он моя добыча и моя молитва, мой пленник, мой военный трофей, мой завоеванный город и огонь по своим.
Он вор моей кожи,
мой монстр из лабиринта,
мой поверженный бог солнца.
Он мой.
+.+.+.+
Миновало много лет, но мои ноги знают путь этой тропы, изведанной в снах очень часто. Несколько поворотов налево, еще раз налево, быстро вправо и я на месте...
Время и зима обрушились со своей мощью на сердце лабиринта. Трава под ногами потемнела от холода, а сквозь редкую листву кустарников проглядывают ветви.
Но каменная скамья стоит на том же месте, незыблемая как алтарь.
Перед глазами мелькает воспоминание: Эдвард трахает безымянную девушку на каменной скамье, его насмешка во время их свидания столь же равнодушная как и рукопожатие…
— Изабелла.
Он здесь.
И мир снова заиграл красками.
Я делаю очередной глубокий вдох холодного воздуха и поворачиваюсь к нему.
Высокий, подтянутый, красивый — он выпил достаточно виски, чтобы зажмуриться, когда я встречаюсь с ним взглядом.
— Эдвард, — произношу я, презирая дрожь в своем голосе.
— Изабелла, — безучастно вторит он.
— Рада нашей встрече.
Дотронься, требуют мои пальцы. Дотронься, схвати, сожми, удержи.
Черный смокинг, черный галстук.
Дыхание его поверхностно, он скользит взглядом по моему телу вниз и вверх, впиваясь в лицо. Пока я от него слышу только свое имя, но теперь тишина поглощает нас, окружив на поляне как туман. Я не могу отвести от него глаз. Опьяненная близостью, изучаю его лицо, густые брови над беспокойным взглядом, сильный прямой нос и опущенные уголки губ.
А когда он говорит, слова камнем падают на еще живую грудь:
— Ты должна уйти.
И?.. Неужели он прогоняет ее навсегда?
ФОРУМ