Сколько стоит твоя жизнь?
Автор: -
Рейтинг: R
Жанр: Deathfic/Drama/Romance
Саммари: Так вот, значит, сколько стоит твоя жизнь?..
Я рассеяно кручу в руках твой очередной дурацкий подарок, на сей раз оказавшийся маленьким магнитиком с изображением Пизанской башни. Ты очень любишь путешествовать и из каждого города, с поставленной кровавой галочкой, привозишь мне милую безделушку, которая, вероятно, должна помочь оттаять моему сердцу. Тумбочка рядом с моей кроватью завалена по свои каменные края и горка, выстроенная из этих дребеденей, сурово качается, напоминая мне самой эту треклятую башню. Красивое, режущее совершенное вампирское зрение своей пестротой экзотическое перо, привезённое из Каира, накреняется и плавно пикирует вниз, и тянет своими невидимыми ручками остальные предметы за собой, в объятия ледяного мрамора.
Вещички с грохотом падают, что-то со звоном разбивается, ломается, и противный хруст заполоняет мои уши. Хруст мелким червячком ползёт по моей ушной раковине, медленно продвигаясь дальше, к барабанной перепонке и оставляет за собой противную склизкую полосу, которая рождает дикое желание помыться в моём воспалённом мозгу.
Но я не двигаюсь, всё так же рассеяно крутя в руках маленький магнитик.
Червячок зло хихикает и вероятно, находит себе новую толстую подругу – лень, которая всегда лениво ползла за мною некрасивым шлейфом всю жизнь. Червячок радостно подпрыгивает, подхватывая новообретённую подругу под локоток и степенно ведёт её по белесым тунельцам моего мозга на ходу что-то вещая своим важным писклявым голосом. Писк отдаётся эхом, отражаясь от каменных сводов своеобразного оперного театра, которое попросту оглушает меня и вонючим болотом расползается по серому веществу у меня в черепной коробке. Если оно, конечно, имеется.
Тяжело вздыхаю, откидываясь на мягкую перину, и утопаю в ней, будто в лесной топи. Горький запах пуха покрывает всё вокруг и у меня кружится голова, комната почему-то качается, и я кусками заглатываю горький воздух, который дробит моё сознание уверенными лёгкими прикосновениями на мелкие кусочки. Пух забирается в рот, в уши, в глаза, в мою голову и оседает там, напитавшись моей кровью и жизненной силой, опускаясь ровным слоем на болотную топь, вызывая в моей больной, набитой пухом, голове ассоциации со снегом из моего детства.
Своё детство я не помню, как будто кто-то стёр ластиком этот участок жизни из моей памяти, размазал контуры, раскрасил монохромом и остался крайне довольным проделанной работой, забрызгивая всё некрасивыми кофейными пятнами. Пух кружится у меня в голове, я знаю, наверное, поэтому и комната кружится…
А пух французский, да, его тоже привёз ты, месяца два назад. Тогда ты уехал на неделю, я точно помню, помню как считала серые дни, тоскливые будни, помню как отрывала пергаментные листы с будто кровью написанными числами и меланхолично запытывала преступников моего Господина, не испытывая при этом обычного удовольствия.
Мне кажется, что мир просто меркнет, теряет свои краски, будто тот самый неумёха-художник закрашивает их ровным толстым слоем серой гуаши, когда рядом нет тебя. Ты моя половина, моё отражение в хрустальном зеркале, моё второе сердце, потому как мой жалкий кулёк, гоняющий по венам кровь, давным-давно остановился и замёрз.
Ты – моё всё.
Но я никогда об этом тебе не скажу.
В нашем мире, в нашем ледяном королевстве не место привязанностям и, уж тем более, любви. Мы все лишь покорные куклы нашего грозного кукловода, у которого три лика, три пары глаз, зорко смотрящие в самые тёмные углы; три пары рук, которые, не дрогнув, распотрошат твой шкаф и вынут оттуда все скелеты. Мы лишь безмолвные тени, которые следуют по пятам, охраняя Его Величество.
Ты не хочешь быть тенью, я знаю это, и всеми силами пытаюсь внушить тебе, что наш грозный господин не приемлет подобных мыслей, ты же знаешь, они открыты для него, наши глупые бездарные умы. Ты лишь иронично качаешь головой и шепчешь мне на ушко, о том, что я так и осталась осторожной девчонкой, в рваных бриджах и замызганном топике. Я не помню своего детства, я уже говорила, но на моём айсберге появляется маленькая трещинка, от того, что в моём детстве был ты.
Толстый слой серой краски покрывается мелкими трещинками, и я, сквозь маленькие щелевидные окошечки действительно вижу девчонку с острыми коленками, всю чумазую и жутко худую; рядом с ней стоит пацан, в клетчатых штанах и дырявой кепке, покровительственно смотрящий на свою копию, только девичью.
Кровавый идеально круглый диск лениво закатывается за горизонт, окрашиваю нежно-голубое небо в алые тона. Ты не любишь алый, он слишком поверхностный, гораздо больше тебе симпатизирует бордовый, будто вино сорокалетней выдержки. Я грустно качаю головой, думая, что, вероятно, и в этот раз ты пропустишь чудеснейшее явление, когда небо будто делится на две части, одна из которых – насыщенно синяя, а другая столь любимого тобою цвета, бордового.
Пизанская башня крутится в моих руках, а осколки на мраморном полу алеют от лучей заходящего солнца. Блики красиво играют на этих рассыпавшихся кусочках, некогда красивых вещей, и мерзкий смех Лени громоподобно раздаётся у меня в ушах. Она громыхает своими широкими пятками, и уже, похоже, раздавила бедного червячка. А мне не жалко его, мне ведь никого не жалко.
Лень растёт с каждым мгновением, сжирая все мои желания, все мои мечты, но, жаль, что слой серой краски да айсберг ей не по зубам. Она точит многовековой лёд, и зло шипит, постоянно сплёвывая чернильные лужицы, которые въедаются в белый пух, окрашивая его в чёрный цвет и, наконец, утопает в лесном болте, которое засасывает его своей огромной пастью всё глубже и глубже. А пух не хочет тонуть, ему милее здесь, на поверхности, но и топь не лыком шита, ещё шире открывает свою дыру, отравляя всё своим зловонным дыханием.
Пух машет невидимой ручкой, и я киваю ему на прощанье, будто так и должно быть.
Внизу оглушительно хлопает дверь, и я слышу, хотя и не должна слышать ни шороха, ведь нам, теням, запрещено. Лень, с этим громоподобным хлопком двери, лопается мыльным пузырём, как несбывшаяся детская мечта, как кратковременное счастье, и оставляет после себя лишь некрасивые разводы и запах пены у меня в носу.
Мне иногда кажется, что между нами тысяча канатов, миллионы крохотных верёвочек и миллиарды ниток, которые лопаются с каждой нашей ссорой. Когда ты далеко, канаты невообразимо натягиваются, и вырывают из меня куски плоти, ведь, сколько бы они не пытались, я не двигаюсь с насиженного места, на кровати. Канатам плевать на наше шаткое положение в иерархии, им плевать на невозможность проявления банального сострадания, и им плевать на мои собственные желания. Да им вообще, по сути, плевать на всё, лишь бы… лишь бы тебе было хорошо.
Канаты затягиваются в жгут, обвивают мою шею, ложатся на грудь, а нитки, нитки завиваются в волосы и замогильным шёпотом говорят мне ухо: «Беги!». А канатам плевать на мелкие нитки и они душат меня, перекрывая, по сути, доступ ненужного мне кислорода, и больно рвут крохотные волоски на шее, заставляя судорожно содрогаться. Канаты, с мелким хрустом, сворачивают мне шею и я уже, о, боги, слышу, как она трещит. Доля секунды, перед глазами проносится вся жизнь, и я чувствую, как закатываются мои глаза и голову отрывают от туловища. Истошно кричу, и крик с первого яруса вторит мне, отражаясь от снежных потолков нашего ледяного королевства. Лёд грустно качает головой и покрывается сетью мелких трещин, в конце концов, рассыпаясь на тысячи мелких осколков, которые тают в лучах заходящего солнца.
А канаты рвутся. Расплетаются маленькими косичками и обвисают вдоль моего туловища, безвольными сосисками и я тормошу, и тормошу их, и они, на последнем издыхании тихонько шепчут, что не найдут уже покоя. Нитки уже давным-давно полопались и теперь улетают на вовремя подхватившем их шалуне-ветре, и прощально качают своими невидимыми ручками, говоря что-то о том, что привязались ко мне, да.
Дверь в мои комнаты бесшумно открывается, и я вижу, нет, не тебя, Деметрия. Он почему-то отводит глаза, и я сглатываю так и не заданный вопрос лишь по тому, что он ставит на облезлый край прикованной к кровати тумбочки большой стеклянный шар, а в руки кидает странного вида диадему.
Руки сами ловят её, по инерции, а я всё так же смотрю на медленно кружащийся снег в стеклянном шарике. Снег сверкает, плавно ложится на мостовую, а по ней идут люди и они радуются, да, я чувствую это. Мало кто задумывался, что чувствующий боль и приносящий её, может ощущать и что-то другое…
Почем-то становится очень смешно. Я заливаюсь хриплым смехом, с потолка сыплются снежинки, и в шарике плавают искрящиеся блестки. Я смеюсь, и смеюсь, не прекращая, горло уже саднит, но мне всё ещё смешно. Будто черная клякса боль щекочет мои пятки белым пёрышком и наслаждается моим истерическим смехом впитывая его, как губка.
- Дже… Джейн?! – в комнату ураганом, который заставляет падающие с потолка снежинки закружиться в воздухе, врывается Челси, да так и застывает на пороге, смешно шевеля своими окаменелыми губами: Ты.. ты плачешь?
Смех комком застревает в горле, и я неверующе подношу руку к лицу, по которому, о, господи, струятся алые ручейки. Ручейки стекают по лицу, по пальцам, по щекам, и, кажется, высасывают цвет из моих алых глаз. Я смаргиваю и вижу, как кровавой лужицей впитываются мои слёзы в пуховое одеяло. Становится невыносимо больно, боль заполоняет всю меня, сжирает меня своей огромной пастью, отравляет зловонным дыханием, оставляет глубокие борозды на моём, уже почти раскрошенном, айсберге. Капельки текут, и я судорожно мотаю головой, руками размазывая эти грёбанные струйки, и кричу не своим голосом: «Вон!».
А Челси всё так и стоит, не сводя с меня глаз, и в мгновение ока падает, как подкошенная и отчаянно кричит, и моя боль разевает свою дырку и слизывает, причмокивая, боль Челси. Я отвожу взгляд и она, глубоко дыша, отползает от меня.
Пизанская башня уж давным-давно валяется рядом с горкой осколков у моих ног, и в руках я уже верчу не её, а странного вида диадему. Диадема красивая, да, кропотливо сделанная рукой мастера, с алыми рубинами, которые отвратительно мерцают в последних лучах заходящего солнца.
А ты не любил алый, я помню…
В глаза щиплет, и я чувствую, как мой персональный художник дрожащей рукой тщательно замазывает круглыми, толстыми, надутыми, как рыбье брюхо, мазками, с трудом выделанные нами окошки, неровным бугристым слоем черной краски. Слой просто огромный, его никакой водой уже не смыть, я знаю. Художник улыбается, глядя на свою чудесную работу, и уходит, оставляя меня совершенно одну, наедине с болью.
У боли красивые, маслянистые, чётко вырисованные глаза, с тщательно проработанными длинными ресницами, и она смотрит ими в моё тело, намётанным глазом обшаривая его на наличие души. Ты зря стараешься, дорогая, могла бы уже выучить, что её у меня нет…
Диадема с негромким хрустом крошится, обращаясь в серебряную пыль, снег в шарике кружится, и комната погружается в сумерки. И я тихонько шепчу, глядя на пыль под моими ногами: «Так вот, значит, сколько стоит твоя жизнь…».
Художник неодобрительно качает головой, мастихином замазывая, сделанную им же самим, кляксу. Боль с негромким шипением исчезает, и я остаюсь в одиночестве, там, где только снег кружится.
______________________________________________________
Так вот, значит, сколько стоит твоя жизнь?..